Текст ЕГЭ

B 1880 году в Москве, в Большом Трубном переулке, в моей маленькой мастерской под вечер всё вдруг приняло какой-то заревой тон и задрожало в особом пр

B 1880 году в Москве, в Большом Трубном переулке, в моей маленькой мастерской под вечер всё вдруг приняло какой-то заревой тон и задрожало в особом приподнятом настроении, когда вошёл ко мне коренастый господин с окладистой серой бородой, большеголовый, одетый в длинный чёрный сюртук.
Лев Толстой. Неужели? Так вот он какой! Я хорошо знал только его портрет работы И. Н. Крамского и представлял себе до сих пор, что
Лев Толстой очень своеобразный барин, граф, высокого роста, брюнет и не такой большеголовый...
заговорил он глубоким, задушевным голосом... Он чем-то потрясён. расетроен -
А это странный человек, какой-то деятель по страсти, убеждённый проповедник, в голосе его звучит трагическая нота, а из-под густых грозных бровей светятся фосфорическим блеском глаза строгого покаяния.
Мы сели к моему дубовому столу, и, казалось, он продолжал только развивать давно начатую им проповедь о вопиющем равнодушии нашем ко всем ужасам жизни. К ним так привыкли мы - не замечаем, сжились и продолжаем жить и преступно двигаемся по отвратительной дороге разврата; мы потеряли совесть в нашей несправедливости к окружающим нас меньшим братьям, так бессовестно нами порабощённым, и постоянно угнетаем их.
И чем больше он говорил, тем сильнее волновался и отпивал стаканом воду из графина.
На столе уже горела лампа, мрачное и таинственное предвестие дрожало в воздухе. Казалось, мы накануне Страшного суда... Было и ново, и жутко...
Когда он поднялся уходить, я попросил позволения проводить его до их квартиры, - четверть часа ходьбы.
Прощаясь, он предложил мне по вечерам, по окончании моей работы, заходить к ним для предобеденной прогулки, когда я буду свободен.
Эти прогулки продолжались почти ежедневно, пока Толстые жили в Москве, до отъезда в Ясную Поляну.
По бесконечным бульварам Москвы мы заходили очень далеко, совсем не замечая расстояний: Лев Николаевич так увлекательно и так много говорил.
Его страстные и в высшей степени радикальные рассуждения взбудораживали меня до того, что я не мог после спать, голова шла кругом от его беспощадных приговоров отжившим формам жизни.
Но самое больное место для меня в его отрицаниях был вопрос об искусстве:
он отвергал искусство.
- А я, - возражаю ему, - готов примкнуть к огромному большинству нашего образованного общества, которое ставит вам в упрёк ваше отстранение, от себя особенно, этого прекрасного дара божьего.
- Ах, этот упрёк! Он похож на детские требования от няни: непременно рассказать ту самую сказку, что няня вчера рассказывала, — знаете? Непременно эту, знакомую, - новой не надо. Я знаю, один молодой художник бросил искусство: он нашёл, что теперь отдаваться искусству просто безнравственно. 0н пошёл в народные учителя.
Значительно запоздав к обеду, мы возвращались уже на конках!.
Непременно на империале?, - так он любил.
В сумерках Москва зажигалась огнями; с нашей вышки интересно было наблюдать кипучий город в эти часы особенного движения и торопливости обывателей.
Кишел муравейник и тонул в темневшей глубине улиц. Но я мысленно был далёк от этой обыденности, меня глодала совесть.
- Знаете, на что похоже ваше искусство и ваше пристрастие к нему? - сказал Лев Николаевич. - Пахарю надо вспахать поле плугом глубоко, а ему тут кто-то заступает дорогу, показывает копошашихся в земле чеовяков и говорит:
«Да пощадите же вы этих так хорошо устроившихся червячков, - вель варварство!» Или ещё: «А неужели же вы не обойдёте тех красивеньких полевых цветков?!» Вот ваше искусство для нашего серьёзного времени.
(По И. Е. Репину*)