Счастливого нового года от критики24.ру критика24.ру
Верный помощник!

РЕГИСТРАЦИЯ
  вход

Вход через VK
забыли пароль?

Проверка сочинений
Заказать сочинение




Биография Маяковского. Смерть поэта (Маяковский В. В.)

Назад

Весь 1929 год Маяковский продолжал выступать с чтением своих произведений, с публичным изложением своих взглядов. Стенограммы этих выступлений оставляют гнетущее впечатление.

Вот журнал «Даешь» организует чтение «Бани» перед рабочими заводов Парострой, Русскабель, Химический, Котлоаппарат и др. Слушатели дают поэту ценные указания по тексту и выносят резолюцию: вместе с критиками, автором и режиссером рабочие должны участвовать в обсуждении постановки «Бани» на сцене своего клуба.

Вот Маяковский в который раз высказывает на одном из бесчисленных литературных заседаний свое требование к искусству: стать в ногу с социалистическим строительством, выйти на передовые позиции классовой борьбы.

Даже лексика его выступлений поражает мертвым косноязычием:

«В вопросе отношения к поэтам надо отойти от персональной оценки и раздачи медалей, а более глубоко обследовать современного писателя... В вопросах литературной политики нам ближе с поэтами- комсомольцами, чем с напыщенными корифеями-конструктивистами или им подобными группочками и школками... Нужно включиться в общую пропагандистскую работу органов Коммунистической партии. “Левые” формальные эксперименты — вещь лишняя и вредная, потому что они отнимают энергию, которая может быть применена для написания нужных советскому читателю действительно художественных произведений».

Полное впечатление, что эти монологи произносил не поразительно чуткий к слову Маяковский, а персонаж его «Бани» или «Клопа»!

Для многих было загадкой, почему 6 февраля 1930 Маяковский порвал с Рефом, в который входили близкие ему Асеев, Брик, Родченко, Незнамов, Кирсанов, Кассиль, и вступил в РАПП (Российскую ассоциацию пролетарских писателей); его одиночество сделалось после этого абсолютным. Маяковский прекрасно знал цену рапповцам — их творческому ничтожеству, примитивности, воинствующему невежеству. Он знал, что чужд этим писателям не только своим непролетарским происхождением, которого не искупали в их глазах все сто томов его партийных книжек, но, главное — несравнимым масштабом личности.

Можно было бы думать, что этот поступок совершен в полном расстройстве нервов. Именно о болезненном, расстроенном состоянии ума и даже речи свидетельствует заявление, которым Маяковский сопроводил свое вступление в РАПП: «Я... вхожу в РАПП, как в место, которое дает возможность переключить зарядку на работу в организации массового порядка».

Но строчка из его предсмертного письма говорит о другом. Чтобы написать перед смертью: «... это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет», — поэт должен был убедиться в этом окончательно.

Маяковский попробовал себя в роли официозного, государственного писателя, и понял, что для него эта роль страшнее смерти. Не нужно обладать большим провидческим даром, чтобы понять, к чему шло развитие страны, уж никак не к флейтам-вулканам... Идти по этому пути дальше — значит, воспеть убийц и оболгать убитых; значит, стихами оправдывать то, что не оправдывается совестью... Выстрел в сердце показался ему более приемлемым выходом.

Много лет спустя больной, затравленный гнусными партийными постановлениями Михаил Зощенко воскликнул: «Боже, как прав был Маяковский! А я вот опоздал умереть...»

О том, что самоубийство не было вызвано творческой исчерпанностью, свидетельствует последняя, неоконченная поэма «Во весь голос», в предисловии к которой Маяковский обещал рассказать «о времени и о себе». В этой поэме он признался: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне», — вызвав на десятилетия вперед множество глубокомысленных размышлений на тему: прав был поэт или не прав, когда писал политические стихи на злобу дня?

Проблема эта, однако, не так проста, чтобы ее можно было решить путем дискуссии. Слишком велика прежде всего поэтическая задача, которую всю жизнь решал Маяковский, слишком мощно он расширил возможности поэзии, чтобы его путь можно было объяснить внешними, внехудожественными причинами. Б. Эйхенбаум заметил в своем дневнике:

«У Маяковского, как и у Державина, ... поэзию надо добывать, как золото, из песка. И так сделано сознательно, нарочно. Это, очевидно, характерно для эпохи. Этого требует этика художества — весь Маяковский, конечно, в остром чувстве морали, совести. Этим он велик — и этого нет у всех его подражателей».

Действительно, Маяковский написал огромное количество безоглядных политических стихов, а также агиток и зарифмованных призывов вроде «Мусор — в ящик! Плюйте в урну». Но, может быть, правда состоит в том, что именно такая тяжесть «курганов книг, похоронивших стих» и была необходима, чтобы из придавленного ими горла вырывалась великая песня? Именно ему — необходима?

Правда и в том, что в какой-то момент эта тяжесть стала непомерной для жизни.

Маяковский думал о самоубийстве всю жизнь. Он всегда допускал для себя такую возможность избавиться от страшного напряжения, от «жизни без кожи» (так сказал о нем Владимир Высоцкий), на которую был обречен своей гениальностью. Еще в поэме «Флейта-позвоночник» он писал:

Все чаще думаю — не поставить ли лучше точку пули в своем конце.

Были и попытки самоубийства — по меньшей мере одна, в 1916, связанная с Лилей Брик; пистолет дал тогда осечку. «Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях», — написала в своих воспоминаниях Лиля Юрьевна. Одно из главных, по ее словам, «неблагоприятных условий» — когда Маяковскому приходилось в бесчисленных советских инстанциях доказывать что-нибудь, не требующее доказательств...

В апреле 1930 сошлись все условия.

— апреля Владимир Владимирович позвонил Веронике Полонской в театр прямо во время спектакля, в котором она играла, и сказал, что он сидит один в своей комнате на Лубянском проезде, что ему очень плохо — не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни... В конце разговора он вдруг спросил, может ли в письме к правительству упомянуть Полонскую в составе своей семьи. Не поняв, к чему это спрашивается, думая о том, что вот-вот закончится антракт, Вероника Витольдовна воскликнула: «Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, о чем вы говорите! Упоминайте где хотите!..»

Речь шла о предсмертном письме «Всем», написанном за два дня до самоубийства: «В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил»... Вероника Витольдовна Полонская упоминалась в этом письме в составе семьи Маяковского — вместе с матерью, сестрами и Лилей Юрьевной Брик.

В предсмертном письме были стихи:

Как говорят —

«индицент исперчен»,

любовная лодка

разбилась о быт.

Я с жизнью в расчете

и не к чему перечень

взаимных болей,

бед

и обид.

На следующий день, 13 апреля Маяковский и Полонская встретились у Катаева. Вероника Витольдовна впервые видела Маяковского пьяным; его мрачность и раздраженность не поддавались описанию. Он выглядел несчастным, одиноким, совершенно больным человеком. Между ними произошел резкий, полный взаимных упреков разговор, они поссорились. Владимир Владимирович вынул пистолет, сказал, что застрелится. Полонской не удавалось его успокоить, и она сочла за благо уехать.

14 апреля в половине девятого утра Маяковский заехал за Вероникой Витольдовной и привез ее к себе на Лубянский проезд. Он не отпустил такси и, войдя в комнату, был так взволнован, что не снял пальто и шляпу. Она торопилась на репетицию.

Вероника Полонская стала свидетельницей последних минут жизни Маяковского. О них она написала в своих воспоминаниях с протокольной точностью.

«Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. ... Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит. ... Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания. Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает — то, что было вчера, — отвратительно. Но больше это не повторится никогда. ... Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь, сейчас, ничего не сказав Яншину. ... Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так. И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. ... Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем. Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо. Еще раз я ответила, что не могу так. Он спросил:

(1918) Значит, пойдешь на репетицию?

(1919) Да, пойду.

(1920) И с Яншиным увидишься?

(1921) Да.

(1922) Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.

...Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате. Я сказала:

(1923) Что же, вы не проводите меня даже?

Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:

— Нет, девочка, иди одна... Будь за меня спокойна.

Улыбнулся и добавил:

— Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?

— Нет.

Он дал мне 20 рублей.

— Так ты позвонишь?

— Да, да.

Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери.

Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.

Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье, в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.

Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.

Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:

— Что вы сделали? Что вы сделали?

Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.

Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.

Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно.

Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть».

Вероника Витольдовна всю свою долгую жизнь мучилась тем, что не догадалась о состоянии Маяковского в эти последние минуты. Повзрослев, набравшись жизненного опыта, она поняла, что все это высказывалось им в глубочайшем отчаянии. Останься она с ним в эти минуты — Владимир Владимирович наверняка понял бы абсурдность своих требований бросить театр, оскорбить мужа. (Впрочем, с Яншиным он хотел поговорить весь год; Вероника Витольдовна не позволяла ему этого сделать и сама не предпринимала никаких шагов к разрешению ситуации.) Маяковский был деликатен и чуток к людям, но в эти мгновения речь шла не о капризе, а о жизни и смерти.

Тело поэта перевезли в Гендриков переулок. Дали телеграмму Брикам, которые находились в это время в Англии. (Может быть, Лиля Юрьевна, будь она в Москве, смогла бы остановить Владимира Владимировича, как сделала это в 1916, — конечно, если бы захотела... «К счастью, мне была не свойственна роль няньки», - спокойно замечала она в своих воспоминаниях, уже после смерти Маяковского. Впрочем, на этот раз едва ли и она надолго удержала бы его от смерти.)

Рыдали сестры, плакали и потрясенно молчали друзья — Асеев, Пастернак, Олеша, Кирсанов, Катанян... Случайно заскочивший журналист немедленно насплетничал: «А у рапповцев-то какая паника! С утра заседают. Подумайте — не успел вступить и уже застрелился!» Впоследствии один из рапповцев сказал О. Брику: «Не понимаю, почему столько шуму из-за самоубийства какого-то интеллигента!» «Люди не стреляются по двум причинам, - прокомментировал эти слова Брик, - или потому, что они сильней раздирающих их противоречий, или потому, что у них вообще никаких противоречий нет.

Об этом втором случае рапповская бездарь забыла».

В газетах тут же было напечатано письмо орехово-зуевских писателей, которые «заверяют советскую общественность, что они крепко запомнят завет покойного не следовать его примеру»... На митинге памяти Маяковского Луначарский заявил, что его прощальные стихи о разбившейся любовной лодке «жалко звучат».

В стихотворении «Смерть поэта», словно подводя всему этому итог, Пастернак написал:

Твой выстрел был подобен Этне В предгорьи трусов и трусих.

17 апреля Маяковского хоронила вся Москва. За то время, что гроб с его телом стоял в помещении Федерации писателей на улице Воровского, проститься пришли 150 000 человек. Улицы, по которым двигалась к крематорию Донского кладбища траурная процессия, были запружены людьми так, что невозможно было подойти близко. Шли делегации фабрик, заводов, стояла конная милиция. У крематория милиционерам при шлось стрелять в воздух, чтобы удержать толпу. На грузовике у гроба лежал единственный венок, состоявший из каких-то молотов и маховиков, с надписью: «Железному поэту — железный венок»... Вообще же цветов было множество: любовь людей к Маяковскому была искренней, его популярность — безграничной.

Можно было ожидать, что и посмертная слава его будет безмерной. Но на самом деле все выглядело совершенно иначе.

«Прошло пять с лишним лет после смерти Маяковского. Это были тяжелые для нас годы, - вспоминала Галина Катанян. - Люди, которые при жизни ненавидели его, сидели на тех же местах, что и прежде, и как могли старались, чтобы исчезла сама память о поэте. Книги его не переиздавались. Полное собрание сочинений выходило очень медленно и маленьким тиражом. Статей о Маяковском не печатали, вечера его памяти не устраивали, чтение его стихов с эстрады не поощрялось».

Все это заставило Лилю Брик обратиться с письмом к Сталину. Она всю жизнь помнила строчку последнего письма Маяковского: «Лиля — люби меня», — и делала все от нее зависящее для увековечения его памяти. В письме к Сталину Л. Брик писала о том, что книг Маяковского нет в магазинах, что музей поэта не открывается, что по распоряжению Наркомпроса из учебников по литературе выкинули даже поэмы «Хорошо!» и «Ленин»...

С помощью В. Примакова, тогдашнего мужа Лили Юрьевны, который командовал Ленинградским военным округом и вскоре был расстрелян, письмо было передано Сталину. Тогда и появилась «бессмертная» резолюция вождя: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи...»

Тоталитарная система и после смерти поэта втянула его в свои страшные игры. После сталинского указания, по словам Пастернака, Маяковского стали насаждать, как картофель при Екатерине. Благо, материала для создания образа «железного советского» Маяковский оставил предостаточно. Все, что создавало другой образ — гениального трагического поэта, — тщательно затушевывалось. Строки вроде: «По родной стране пройду стороной... » — просто выбрасывались из книг. Не укладывающееся в благостную картину имя Лили Брик было предано забвению. Даже музей в Гендриковом переулке закрыли для того, чтобы убрать ее фотографии из новой музейной экспозиции, а переписку с ней Маяковского опубликовали на родине только в 1991, и то благодаря стараниям шведского исследователя Б. Янгфельда. Написанные в 1938 воспоминания В. Полонской увидели свет лишь спустя пятьдесят лет, с началом перестройки.

Система сделала все, чтобы Маяковский стал неразличим под ненавистной ему «всяческой мертвечиной». Усилиями составителей школьных программ он предстал перед читателями в образе бодрячка-энтузиаста, автора стихотворной биографии Ленина. Сбылось горькое пророчество, высказанное в поэме «Во весь голос»:

И, возможно, скажет

ваш ученый,

кроя эрудицией

вопросов рой, что жил-де такой

певец кипяченой и ярый враг воды сырой.

И все-таки, несмотря на все старания, похоронить поэта под «хрестоматийным глянцем» полностью не удалось...

Дело в том, что Маяковский, независимо от отношения к его стихам, обладает одним загадочным, необъяснимым свойством, которое сам он провидел в последней поэме:

... я шагну

через лирические томики,

как живой

с живыми говоря.

Ключевое слово здесь — «с живыми». Для того чтобы услышать его могучий голос через годы, надо иметь живую душу, то есть уметь любить. И потому люди, способные на любовь, никогда не будут равнодушны к этому удивительному, противоречивому, гениальному, мечтавшему о несбыточном, правому и неправому, могучему поэту с беззащитной душой.

Потому что любовь — это сердце всего.

Обновлено:
Опубликовал(а):

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter.
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

Назад
.