(1) В первую очередь Пелагея сходила в тёмную, без света, боковушку, вынесла небольшую рамку с фотографиями.
(2) Она дрожащими пальцами потрогала стекло в том месте, где была вставлена крошечная фотокарточка с уголком для печати.
(3) На снимке просматривались одни только глаза да ещё солдатская пилотка, косо сидевшая на стриженой голове.
(4) Вот-вот истают с этого кусочка бумаги последние человеческие черты, подёрнутся жёлтым налётом небытия.
(5) И даже память, быть может, всё труднее, всё невернее воскрешает далёкие, годами застланные черты.
(6) И верным остаётся только материнское сердце.
(7) Хозяйка взяла со стола рамку, опять отнесла её в тёмную боковушку и, воротясь, подытожила:
— Четверо легло из нашего дома.
(8) А по деревне так и не счесть.
(9) Ездила я года два назад поискать папину могилку.
(10) Сообщали, будто под Великими Луками он.
(11) Ну, поехала.
(12) В военкомате даже район указали.
(13) И верно, стоят там памятники.
(14) Дак под которым наш-то?
(15) Вечная слава, а кому — не написано.
(16) А может, и не под которым.
(17) А Лёша наш до сего дня без похоронной...
(18) Одна мама всё надеется...
(19) Тут подала голос старуха, тронув дядю Сашу за руку, попросила:
— Сыграй, милый, сыграй.
(20) И, глядя вниз, на свои пальцы, что уже лежали на клапанах, выждав паузу, он объявил, разделяя слова:
— Шопен, соната... номер... два...
(21) Пелагея, для которой слова «соната», «Шопен» означали просто музыку, а значит и веселье, при первых звуках вздрогнула, как от удара.
(22) Она с растерянной улыбкой покосилась на старуху, но та лишь прикрыла глаза и поудобнее положила одна на другую сухие руки.
(23) 3вуки страдания тяжко бились, стонали в тесной горнице, ударялись о стены, об оконные, испуганно подрагивающие стёкла.
(24) Когда была проиграна басовая партия, вскинулись, сверкнув, сразу три корнета, наполнив комнату неутешным взрыдом.
(25) Старуха, держа большие тёмные руки на коленях, сидела неподвижно и прямо.
(26) Она слышала всё и теперь, уйдя, отрешившись от других и от самой себя, затаённо и благостно вбирала эту скорбь и эту печаль раненой души неизвестного ей Шопена таким же израненным сердцем матери.
(27) И дядя Саша вспомнил, что именно об этой великой сонате кто- то, тоже великий, сказал, что скорбь в ней не по одному только павшему герою.
(28) Боль такова, будто пали воины все до единого и остались лишь дети, женщины и священнослужители, горестно склонившие головы перед неисчислимыми жертвами...
(29) И как проливается последний дождь при умытом солнце уже без туч и тяжёлых раскатов грома, так и дядя Саша повёл потом мелодию на своём корнете в тихом сопутствии одних только теноров: без литавр, басов и барабанов.
(30) Это было то высокое серебряное соло, что, успокаивая, звучало и нежно, и трепетно, и выплаканно, и просветленно.
(31) Печаль как бы истаивала, иссякала, и, когда она истончилась совсем, завершившись как бы лёгким вздохом и обратись в тишину, дядя Саша отнял от губ мундштук.
(32) Старуха наконец встала и поковыляла одна, шаркая подшитыми валенками.
(33) — Ну вот и ладно... — проговорила она.
(34) — Хорошо сыграли...
(35) Вот и проводили наших...
(36) Спасибо.
(37) Музыканты шли к большаку непроглядным ночным бездорожьем.
(38) Всё так же сыпался и вызванивал на трубах холодный невидимый дождь, всё так же вязли и разъезжались мокрые башмаки.
(39) Шли молча, сосредоточенно, перебрасываясь редкими словами, и старшой слышал близко, сразу же за собой, тяжёлое, упрямое дыхание строя.
(40) Как тогда, в сорок третьем...
(По Е. Носову)