ЕГЭ по русскому

Проблема восприятия великого человека другими людьми в тексте Куприна «Не так давно я имел счастье говорить с человеком, который в раннем детстве видел Пушкина...»

📅 17.06.2019
Автор: ruonna

Какие они, великие люди? Мне кажется, каждый человек в тот или иной момент своей жизни задумывается о том, как жили гении и какими они были в глазах современников, потому что это приближает нас к пониманию их творческого наследия. Вот почему мы с восторгом и интересом слушаем тех, кто был знаком с гениями, и читаем их мемуары. И именно о проблеме восприятия великого человека другими людьми и говорит А.И. Куприн, описывая свои впечатления от встречи с Л.Н. Толстым в Ялте.

Приступая к описанию Толстого, Куприн отмечает, что о нем сложно сказать что-то однозначно и что первое впечатление оказывается обманчивым, как, впрочем, и второе, и третье… В течение десяти или пятнадцати минут писатель предстает и слабым стариком, внимательно вбирающим в себя «души всех нас, бывших в это время на пароходе», и царственным гением, перед которым расступаются и снимают шляпы «в знак добровольного поклонения», и светским человеком, «с большим вкусом и очень выдержанно» рассказывающим историю, и «корректным европейским аристократом». Автор текста подчеркивает многогранность личности Толстого, которая кажется ему неуловимой.

С другой стороны, хоть характер Л.Н. Толстого и остается загадкой для Куприна, автор говорит о том, что чувствует какую-то волшебную объединяющую силу, исходящую от этого человека. Показателен эпизод, когда Куприн случайно столкнулся с совершенно незнакомым ему капитаном парохода и почувствовал с ним какую-то общность: этих разных людей объединяло одинаковое восхищение Толстым и одинаковая любовь к его произведениям. «И это имя было как будто какое-то магическое объединяющее слово, одинаково понятное на всех долготах и широтах земного шара», - пишет Куприн. Получается, что для автора текста имя Толстого сродни заклинанию, которое делает всех людей немного ближе друг к другу.

Позиция автора достаточно ясна: «жить в то время, когда живет этот удивительный человек» - это настоящее счастье. И Куприн считает своим долгом оставить воспоминания о нем, потому что уверен, что через пятьдесят-шестьдесят лет на тех, кто видел писателя вживую, будут смотреть как на чудо.

Я полностью согласна с мнением автора. Действительно, от гениальных людей всегда исходит какая-то аура исключительности. И очень ценным является то, что существуют люди, способные ее не только уловить, но и описать, оставив воспоминания о ней для потомков. Ирина Одоевцева, поэтесса, оставила мемуары «На берегах Невы», где внимательно и с большой любовью рассказала о Блоке и Маяковском, Гумилевом и Ахматовой, Мережковском и Кузмине. Когда читаешь эти воспоминания, живо представляешь всю литературную жизнь Петербурга начала XX века и чувствуешь огромную благодарность к Одоевцевой, которая сделала этих далеких людей ближе к нам.

Таким образом, невозможно не восхищаться человеческой гениальностью, и очень здорово, что существуют те, кто бережно записывает свои воспоминания о выдающихся людях, делая их ближе к нам, современным читателям.

Исходный текст
Не так давно я имел счастье говорить с человеком, который в раннем детстве видел Пушкина. У него в памяти не осталось ничего, кроме того, что это был блондин, маленького роста, некрасивый, вертлявый и очень смущенный тем вниманием, которое ему оказывало общество. Уверяю вас, что на этого человека я глядел, как на чудо. Пройдет лет пятьдесят - шестьдесят, и на тех людей, которые видели Толстого при его жизни (да продлит Бог его дни!), будут также глядеть, как на чудо. И потому я считаю не лишним рассказать о том, как весной тысяча девятьсот пятого года я видел Толстого.
Сергей Яковлевич Елпатьевский предупредил меня, что завтра утром Толстой уезжает из Ялты. Ясно помню чудесное утро, веселый ветер, море - беспокойное, сверкающее - и пароход "Святой Николай", куда я забрался за час до приезда Льва Николаевича. Он приехал в двуконном экипаже с поднятым верхом. Коляска остановилась. И вот из коляски показалась старческая нога в высоком болотном сапоге, ища подножки, потом медленно, по-старчески, вышел он. На нем было коротковатое драповое пальто, высокие сапоги, подержанная шляпа котелком. И этот костюм, вместе с седыми иззелена волосами и длинной струящейся бородой, производил смешное и трогательное впечатление. Он был похож на старого еврея, из тех, которые так часто встречаются на юго-западе России.
Меня ему представили. Я не могу сказать, какого цвета у него глаза, потому что я был очень растерян в эту минуту, да и потому, что цвету глаз я не придаю почти никакого значения. Помню пожатие его большой, холодной, негнущейся старческой руки. Помню поразившую меня неожиданность: вместо громадного маститого старца, вроде микеланджеловского Моисея, я увидел среднего роста старика, осторожного и точного в движениях. Помню его утомленный, старческий, тонкий голос. И вообще он производил впечатление очень старого и больного человека. Но я уже видел, как эти выцветшие от времени, спокойные глаза с маленькими острыми зрачками бессознательно, по привычке, вбирали в себя и ловкую беготню матросов, и подъем лебедки, и толпу на пристани, и небо, и солнце, и море, и, кажется, души всех нас, бывших в это время на пароходе.
Здесь был очень интересный момент: доктора Волкова, приехавшего вместе с Толстым, приняли благодаря его косматой и плоской прическе за Максима Горького, и вся пароходная толпа хлынула за ним. В это время Толстой, как будто даже обрадовавшись минутной свободе, прошел на нос корабля, туда, где ютятся переселенцы, армяне, татары, беременные женщины, рабочие, потертые дьяконы, и я видел чудесное зрелище: перед ним с почтением расступались люди, не имевшие о нем никакого представления. Он шел, как истинный царь, который знает, что ему нельзя не дать дороги. В эту минуту я вспомнил отрывок церковной песни: "Се бо идет царь славы". И не мог я также не припомнить милого рассказа моей матери, старинной, убежденной москвички, о том, как Толстой идет где-то по одному из московских переулков, зимним погожим вечером, и как все идущие навстречу снимают перед ним шляпы и шапки, в знак добровольного преклонения. И я понял с изумительной наглядностью, что единственная форма власти, допустимая для человека, - это власть творческого гения, добровольно принятая, сладкая, волшебная власть.
Потом прошло еще пять минут. Приехали новые знакомые Льва Николаевича, и я увидел нового Толстого - Толстого, который чуть-чуть кокетничал. Ему вдруг сделалось тридцать лет: твердый голос, ясный взгляд, светские манеры. С большим вкусом и очень выдержанно рассказывал он следующий анекдот:

- Вы знаете, я на днях был болен. Приехала какая-то депутация, кажется, из Тамбовской губернии, но я не мог их принять у себя в комнате, и они представлялись мне, проходя пред окном... и вот... Может, вы помните у меня в "Плодах просвещения" толстую барыню? Может быть, читали? Так вот она подходит и говорит: "Многоуважаемый Лев Николаевич, позвольте принести вам благодарность за те бессмертные произведения, которыми вы порадовали русскую литературу..." Я уже вижу по ее глазам, что она ничего не читала моего. Я спрашиваю: "Что же вам особенно понравилось?" Молчит. Кто-то ей шепчет сзади: "Война и мир", "Детство и отрочество"... Она краснеет, растерянно бегает глазами и, наконец, лепечет в совершенном смущении: "Ах да... Детство отрока... Военный мир... и другие..."
В это время пришли какие-то англичане, и вот я опять увидал нового Толстого, выдержанного, корректного, европейского аристократа, очень спокойного, щеголявшего безукоризненным английским произношением.
Вот впечатление, которое вынес я от этого человека в течение десяти - пятнадцати минут. Мне кажется, что, если бы я следил за ним в продолжение нескольких лет, он так же был бы неуловим.
Но я понял в эти несколько минут, что одна из самых радостных и светлых мыслей - это жить в то время, когда живет этот удивительный человек. Что высоко и ценно чувствовать и себя также человеком. Что можно гордиться тем, что мы мыслим и чувствуем с ним на одном и том же прекрасном русском языке. Что человек, создавший прелестную девушку Наташу, и курчавого Ваську Денисова, и старого мерина Холстомера, и суку Милку, и Фру-Фру, и холодно-дерзкого Долохова, и "круглого" Платона Каратаева, воскресивший нам вновь Наполеона, с его подрагивающей ляжкой, и масонов, и солдат, и казаков вместе с очаровательным дядей Брошкой, от которого так уютно пахло немножко кровью, немножко табаком и чихирем, - что этот многообразный человек, таинственною властью заставляющий нас и плакать, и радоваться, и умиляться - есть истинный, радостно признанный властитель. И что власть его - подобная творческой власти Бога - останется навеки, останется даже тогда, когда ни нас, ни наших детей, ни внуков не будет на свете.
Вот приблизительно и все, что я успел продумать и перечувствовать между вторым и третьим звонком, пока отвалил от ялтинской пристани тяжелый, неуклюжий грузовой пароход "Св. Николай".
Вспоминаю еще одну маленькую, смешную и трогательную подробность.
Когда я сбегал со сходен, мне встретился капитан парохода, совсем незнакомый мне человек.
Я спросил:
- А вы знаете, кого вы везете?
И вот я увидел, как сразу просияло его лицо в крепкой радостной улыбке, и, быстро пожав мою руку (так как ему было некогда), он крикнул:
- Конечно, Толстого!
И это имя было как будто какое-то магическое объединяющее слово, одинаково понятное на всех долготах и широтах земного шара.
Конечно, Льва Толстого!
От всей полноты любящей и благодарной души желаю ему многих лет здоровой, прекрасной жизни. Пусть, как добрый хозяин, взрастивший роскошный сад на пользу и радость всему человечеству, будет он долго-долго на своем царственном закате созерцать золотые плоды - труды рук своих.