Счастливого нового года от критики24.ру критика24.ру
Верный помощник!

РЕГИСТРАЦИЯ
  вход

Вход через VK
забыли пароль?

Проверка сочинений
Заказать сочинение




Биография Блока анализы стихотворений (Блок Александр)

Назад || Далее

«Возмездие»

Поезд на Варшаву запечатлелся в «записной книжке»:

«Отец лежит в Долине Роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком коридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один.

Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял: взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу, так же, как в Петербурге. Только ее со мной нет, чтобы по-детски скучать, качать головой, спать, шалить, смеяться...»

Первая строка с выправленным названием варшавской улицы, где в больнице умирал отец Блока — «...лежит в Аллее Роз...» — войдет в поэму «Возмездие». «Она», без которой Блок скучает в дороге, — Любовь Дмитриевна.

Он приехал уже к похоронам. И сразу — 4 декабря — пишет письмо матери:

«Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры».

Смерть Александра Львовича свела поэта с единокровной (по отцу) сестрой Ангелиной Александровной Блок.

О ней в письме к жене он скажет с трепетом: «интересная и оригинальная», «очень чистая», «совсем ребенок, несмотря на 17 лет». Впоследствии Ангелине он посвятит один из лучших стихотворных циклов «Ямбы».

Вещие знаки не оставляли его в новый, 1910 год. В январе Блок взволнован появлением кометы Галлея, вокруг которой рождается множество толков и слухов. Она так и не задела хвостом атмосферу Земли, о чем многие говорили всерьез, но вестницей потрясений она стала, потому и оставила свой след в стихотворении «Комета», в поэме «Возмездие» и в апрельском докладе о русском символизме.

1910 год. Смерть в расцвете творческого таланта Веры Федоровны Комиссаржевской, с театром которой Блок был связан. Следом — смерть художника Михаила Врубеля. Отклики Блока на эти утраты — преддверие главного его выступления в «Обществе ревнителей художественного слова». 26 марта здесь произносит речь Вяч. Иванов, позже превратив ее в статью «Заветы символизма». 8 апреля поднятую тему подхватит Блок. Его доклад, вышедший под названием «О современном состоянии русского символизма»,

это не только согласие с мнением Иванова, что символизм был призван ко многому, а оказался только поэзией. Эта статья — и мировоззрение Блока, и биография его внутренней жизни. Чтобы понять эту «вторую жизнь», нужно видеть мир особыми глазами, нужно научиться ощущать тайную связь явлений.

Войны, революции, землетрясения и прочие стихийные бедствия воспринимаются им не только как политические, исторические или «геологические» события, но как часть вселенских потрясений в «мирах иных». И человеческая смерть для Блока не была случайной (в год кризиса символизма уйдут из жизни не только Комиссаржевская и Врубель, но и в конце года Лев Толстой). В судьбе Блока не жизненные обстоятельства бросают свет на то или иное произведение, но, напротив, его произведения проясняют его путь.

Это мы и вычитываем из его статьи-исповеди «О современном состоянии русского символизма», своеобразной духовной автобиографии. Поэт формулирует тезу и антитезу русского символизма и прочерчивает движение от первой ко второй — и далее к некоему синтезу, отражая свой собственный путь, который позже воплотится в трех книгах его стихотворений. Блок говорит языком, далеким от философии, но зато близким к языку мистиков. Он пытается выразить земным языком то, что с совершенной полнотой выразить на нем невозможно, и потому Блок то и дело отсылает читателя к своим стихам: именно там он выразил невыразимое на пределе своих сил.

Путь свой он ощутил в виде триады:

Явление Ее («Прекрасной Дамы», «Вечной Женственности», «Души Мира» и т. д.) и молитвенное состояние поэта, Ее призывающего (им проникнуты «Стихи о Прекрасной Даме»).

Ее уход, «отлет» (как в стихотворении, которое откроет вторую книгу лирики: «Ты в поля отошла без возврата...»). Поэт же, потеряв духовную связь с Высшим началом, погружается в «сине-лиловый мировой сумрак», где его преследуют «Двойники», где он встречается с «Незнакомкой» (вовсе не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе, а «дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового»).

Жажда возвращения к жизни и проклятия искусству, которое мистическое переживание превратило в литературу, в поэзию. На этом пути и возникают темы служения, «народа и интеллигенции», «стихии и культуры», разрешенные Блоком в одноименных статьях. Именно здесь, на этом пути, рождается горькая любовь к Отечеству, доходящая до ясновидения (как в цикле «На поле Куликовом»). Для Блока то, что происходило с символистами, происходило и со всем мирозданием: «революция свершалась не только в этом, но и в иных мирах... Как сорвалось что-то в нас, так сорвалось оно и в России. Как перед народной душой встал ею же созданный синий призрак, так встал он и перед нами. И сама Россия в лучах этой новой (вовсе не некрасовской, но лишь традицией связанной с Некрасовым) гражданственности оказалась нашей собственной душой».

Народничество позднего Блока имело мистическую основу, в сущности, ту же самую, что и его ранняя лирика.

Его мировоззрение начинает «отвердевать», все яснее очерчиваются его контуры. Переживание, выразившееся в «Стихах о Прекрасной Даме», в чем-то подобно соловьевскому: видение Ее сопровождается ощущением преображенности, духовному оку поэта открывается религиозная основа мира, связь всего со всем. Отсюда приходит в его позднюю публицистику противопоставление цивилизации (механического начала) и культуры (начала органического). Потому бунтующий народ (одно из воплощений стихии, «духа музыки») для Блока становится носителем культуры (будущей), а «образованные классы» — рабами цивилизации, которым революция несет возмездие.

Первые наброски поэмы «Возмездие» относятся к июню 1910. Они сделаны в Шахматове. Здесь же Блок пишет стихотворение «На железной дороге»:

Под насыпью, во рву некошеном,

Лежит и смотрит, как живая,

В цветном платке, на косы брошенном,

Красивая и молодая...

Читатель легко узнавал толстовский образ Катюши Масловой из романа «Воскресение», простой девушки, которая также стояла на перроне и видела сквозь вагонное стекло любимое и ненавистное лицо бросившего ее барина Нехлюдова. Вспоминалась и Анна Каренина, покончившая с жизнью под колесами поезда.

И некрасовская «Тройка» («Что так жадно глядишь на дорогу...»), где в душе юной героини стихотворения при взгляде на каждую пролетающую тройку сплетается и надежда, и горечь: жизнь, как и тройка, проносится мимо.

В стихотворении Блока узнавалось все то же равнодушие людей, которые едут в железных вагонах тоже мимо:

Вставали сонные за стеклами И обводили ровным взглядом Платформу, сад с кустами блеклыми,

Ее, жандарма с нею рядом...

- людей, таких же безразличных, как колеса, режущие все, что ни попадется на пути. И бездушие цивилизации, воплотившейся в этих монотонных железных путях, и людское бездушие соединяются в последнем четверостишии в одно нерасторжимое целое:

Не подходите к ней с вопросами,

Вам все равно, а ей — довольно:

Любовью, грязью иль колесами Она раздавлена — все больно.

Сравнение этого стихотворения с ранними произведениями поэта изумляет. Как поменялась картина мира поэта! Сначала в центре его поэтической вселенной — Она и только Она, все прочее — лишь то, что рядом с ней. Потом (как в «Незнакомке») — падшая женщина в падшем, грязном мире, за которым лишь в пьяном отчаянии можно увидеть «берег очарованный» и «очарованную даль». И, наконец, стихотворение, полное реалистических подробностей, черточек, предельно точных деталей, в котором точным сцеплением строк поэт достигает почти невозможного: в девять четверостиший вместилась целая повесть о горькой женской судьбе. Символы — «цветной платок», «тоска дорожная», «любовь», «грязь», «колеса» здесь спрятаны за реальными деталями. Только читая другие стихотворения, где есть «спицы расписные», «расхлябанные колеи» или «плат узорный до бровей», и статьи Блока, где он сталкивает понятия «цивилизация» и «культура», мы можем отчетливее увидеть символический план произведения.

Но в стихотворении, где угадывался мотив Льва Толстого, живет и предчувствие. 31 октября Блок едет в Москву, получив от издательства «Мусагет» предложение составить собрание своих стихов. Здесь, в Москве, и услышит он весть об уходе Льва Толстого из Ясной Поляны.

Осень 1910 — это новое сближение с Белым. Оно намного прозаичнее их первого знакомства. И все-таки, когда Белый прочитал статью «О современном состоянии русского символизма», статью об их несбывшихся надеждах, он нашел в письме к Блоку самый верный тон: «...Позволь мне Тебе принести покаяние во всем том, что было между нами». Признался Белый и в своем глубоком уважении к автору за его «слова огромного мужества и благородной правды».

Блоку отрадна эта поддержка: на символистов «первого призыва» его статья возымела совсем иное действие. Брюсову вообще претили любые попытки навязать поэзии чуждую цель, будь то общественное переустройство или чаяние нового откровения. Он всегда стоял за тезис: «Цель поэзии — сама поэзия». Гнев Мережковского был вызван иным: в статье Блока ему примерещилось уничижительное отношение к революции и готовность сотрудничать с властями. Блока выпады Мережковского покоробили и бестактностью, и сходством с доносом. Но от печатных столкновений он отказался.

Составляя для «Мусагета» собрание своих стихотворений, поэт в согласии со своей статьей-исповедью «О современном состоянии русского символизма» хочет печатать их в трех томах. Для себя он определит эти три книги стихотворений как «трилогию вочеловечения ».

Итогом кризисного года стало декабрьское выступление на вечере в Тенишевском училище, посвященном 10-й годовщине со дня смерти Владимира Соловьева. На основе этого выступления родится статья «Рыцарь-монах». На мыслителя, который некогда поразил его своими стихотворными признаниями, он смотрит уже другими глазами. Самое дорогое для Блока в Соловьеве — сама его личность. Для поэта Вл. Соловьев — «носитель и провозвестник будущего», всем своим творчеством и жизнью воплотивший те предчувствия, которые родили к жизни и сам символизм.

«Он был одержим страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия, - писал Блок.

Его весьма бренная физическая оболочка была как бы приспособлена к этому; весьма вероятно, что человек вполне здоровый, трезвый и уравновешенный не вынес бы этого постоянного стояния на ветру из открытого в будущее окна, этих постоянных нарушений равновесия. Такой человек просто износился бы слишком скоро, он занемог бы или сошел с ума».

Эти метафизические ветры эпохи уже не веяли, а дули все упорнее и неотступнее. Их дыхание отчетливо проступило в замысле поэмы «Возмездие».

(1918) января 1911 года Блок ставит в поэме точку. И сразу чувствует упадок сил, и то, что в нынешнем виде поэма закончена, но не завершена. Первая редакция «Возмездия» станет лишь третьей ее главой. Эта поэма будет сопровождать Блока всю жизнь, так и не получив окончательного завершения. Не удовлетворенный некоторой тематической узостью своего детища (смерть отца, судьба сына), Блок расширяет тему произведения до осознания своих родовых связей. Он хочет проследить судьбу трех поколений русской семьи на фоне русской истории.

Тема найдет свое воплощение не только в незавершенной поэме, но и в разделах «Возмездие» и «Ямбы» из третьей книги стихов, в которые войдут знаменитые его стихотворения: «О доблести, о подвиге, о славе...»; «Кольцо существованья тесно...»; «Шаги командора»; «Я — Гамлет. Холодеет кровь...»; «Земное сердце стынет вновь...» и др.

Чувство «возмездия» не покидает поэта и в личной жизни: раздоры между женой и матерью удручают его. 17 мая он отправил Любовь Дмитриевну за границу, а сам едет в Шахматово. Здесь он проводит время с матерью, готовит к изданию стихи, к которым начинает испытывать отвращение («Пришла еще корректура “Ночных часов”. Скорее отделаться, закончить и издание “Собрания” — и не писать больше лирических стихов до старости»). В начале июля уезжает к Любови Дмитриевне в Бретань. Мать и жена не могут жить рядом, и ему приходится разрываться между ними.

Первоначальное впечатление от заграницы — отрада и успокоение — скоро проходит. Сквозь европейскую обыденность он все отчетливее видит всю нелепость западной цивилизации, за которой чувствует лик смерти. В письмах матери появляются жесткие характеристики:

«Париж — Сахара — желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов»... «Париж с Монмартра — картина тысячелетней бессмыслицы, величавая, огненная и бездушная»... «Брюгге, из которого Роденбах и туристы сделали “северную Венецию”, довольно отчаянная мура»... «Мне почти мучительно путешествовать; надоело, москиты кусают, жара, грязь и отвратительный дух этой опоганенной Европы»... «Надоели мне серый Берлин, отели, французско- немецкий язык и вся эта жизнь».

По возвращении он снова работает над «Возмездием». Чувство неотвратимых перемен заставляет его взяться за дневник. Появляется характерная запись:

«Весьма вероятно, что наше время великое и что именно мы стоим в центре жизни, то есть в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки».

Но до начала потрясений, Первой мировой войны еще более двух с половиной лет. В атмосфере русской жизни повисла мрачная пауза. Блок ощутил ее как никто другой из современников. Это предвоенное время запечатлелось в одном из самых совершенных стихотворений Блока, написанного 10 октября 1912:

Ночь, улица, фонарь, аптека,

Бессмысленный и тусклый свет.

Живи еще хоть четверть века —

Все будет так. Исхода нет.

Умрешь — начнешь опять сначала И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь.

Самое жуткое, что ждет человека, — это понимание бессмысленности жизни, смерти, мироздания. Все это Блок сумел выразить в восьми строках. Вторая строфа стихотворения — это не просто отражение и пейзажа, и мыслей, запечатленных в первой. Но обратное движение символов: вместо «фонарь — аптека» теперь «аптека — фонарь», отраженное в «ледяной», т. е. «смертной» ряби канала, с предельной безнадежностью высветило идею «вечного возврата» к бессмысленному существованию. Безысходность, выраженная в стихотворении, усилена круговой композицией: человек обречен пребывать в извечном заключении, из которого нет выхода. За пленом жизни — плен смерти, за пленом смерти — плен жизни. И все в мире вращается и возвращается все — в безысходном замкнутом круге, как в смысловой и символический круг замкнуты и эти восемь строк, где картина переходит в мертвое отражение, и оживающее в «ледяной ряби» отражение — в мертвую картину.

В таком состоянии проходит весь 1912 год, который Блок отдал воплощению нового драматического замысла.

Пьеса «Роза и Крест» зародилась в марте сначала как сценарий балета из жизни провансальских трубадуров (музыку должен был писать композитор Глазунов), потом балет стал превращаться в оперу, а сценарий в либретто. Наконец к осени либретто стало приобретать черты драмы. Главного героя Бертрана называют Рыцарь-Несчастье. Сын ткача, он долгой службой добился посвящения в рыцари графом Арчимбаутом. Однажды на турнире его выбил из седла рыцарь с дельфином на гербе. Жена графа Изора, махнув платком, подарила ему жизнь. Теперь графиня тоскует, она поражена услышанными где-то словами из песни о радости-страдании. Всеми презираемый Бертран, тайно любящий свою госпожу, послан ею разыскать автора. Так несчастливец Бертран встречается с Гаэтаном, седовласым поэтом, рыцарем с крестом на груди, для которого мир воображаемый, мир легенд реальнее действительности. Доставленный к замку, Гаэтан спит под розовыми кустами. Утром он находит на груди черную розу, брошенную из окна Изорой. Бертран просит Гаэтана отдать розу ему. На празднике рыцарь с крестом на груди поет свою песню:

...Сдайся мечте невозможной,

Сбудется, что суждено.

Сердцу закон непреложный:

Радость — Страданье одно...

Увидев седовласого поэта, Изора просыпается от наваждения. Она дарит любовь пажу Алискану. Во время нападения на замок войска графа Раймунда Бертран побеждает рыцаря с дельфином на щите. В бою он тяжело ранен. Однако стоит на страже, когда его госпожа встречается с изнеженным красавчиком Алисканом. Прижимая черную розу к груди и умирая от ран, он вдруг понимает странные слова песни Гаэтана: «Радость — Страданье одно». Звон выпавшего из его рук меча прерывает свидание любовников. Алискан успевает скрыться до прихода графа. Изора плачет над своим верным слугой.

Символ радости — роза, символ страдания — крест. Они раскрывают и суть жизненной драмы Блока. Его судьба словно осуществляется в согласии с заветом Достоевского: «В страдании счастья ищи».

19 января 1913 Блок закончил драму «Роза и Крест». Работа изнурила его. Он читает ее в литературных и театральных кружках. По лицам, по замечаниям слушавших убеждается, что написал наконец «настоящее». Но скоро — сомнения. Самое тяжелое испытание — 27 апреля. Блок читает пьесу Станиславскому. Знаменитый основатель Художественного театра напряг всю свою волю и внимание, но пьесы не понял, ее трагического трепета не уловил.

«Печально все-таки все это, — пишет Блок через два дня. — Год писал, жил пьесой, она — правдивая... Но пришел человек чуткий, которому я верю, который создал великое (Чехов в Художественном театре), и ничего не понял, ничего не «принял» и не почувствовал».

В мае, чтобы еще раз проверить себя, Блок пишет «Записки Бертрана»: герой драмы рассказывает всю свою горькую жизнь. И через эти записки поэт снова чувствует: в прозе получилось «длинней, скучней», но — верно. Непонимание Станиславского говорило не о неудаче Блока, но о его одиночестве. Дневниковые записи подспудно говорят о том же, сказано ли это о Любови Дмитриевне (21 января: «Перед ночью — непоправимое молчание между нами, из которого упало слово, что она опять уедет»), об умершем сыне (10 февраля: «Четвертая годовщина смерти Мити. Был бы теперь 5-й год») или об Андрее Белом (11 февраля: «Не нравится мне наше отношение и переписка. В его письмах — все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторженность, тот же кривой почерк, ничего о жизни, все почерпнуто не из жизни, из чего угодно, кроме нее». О ком ни вспоминает поэт — он сразу чувствует преграду, отделяющую его от других людей.

Поражала современников редкая блоковская правдивость. О ней напишет не один мемуарист. Она же становилась и главной причиной его одиночества. Даже «мажорные», энергичные записи, например от 10 февраля, говорят о том же:

«Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один, отвечаю за себя, один — могу еще быть моложе молодых поэтов “среднего возраста”, обремененных потомством и акмеизмом».

Столь не любимый поэтом акмеизм именно в 1913 начал мощное наступление. Отношения с новым течением, с «Цехом поэтов» и его главным вдохновителем Н. Гумилевым складываются трудные. О первом заседании «Цеха» 20 октября 1911 Блок пишет с благодушием:

«Безалаберный и милый вечер... Молодежь. Анна Ахматова. Разговор с Н.С. Гумилевым и его хорошие стихи о том, что сердце стало китайской куклой... Было весело и просто. С молодыми добреешь».

18 февраля 1912 на заседании «Общества ревнителей художественного слова» после докладов о символизме Вяч. Иванова и А. Белого слово попросили участники «Цеха». Гумилев стал важно объяснять взволнованному Иванову, что символизм умер и его место теперь занимает новое поэтическое направление. Иванов не без издевки предложил назвать его «акмеизмом» — от греческого «акмэ» (вершина). Гумилеву насмешливый тон Иванова кажется неуместным. Новое литературное направление «акмеизм» провозглашено.

Лидерами акмеизма стали Сергей Городецкий и Николай Гумилев. Среди наиболее известных в будущем имен — Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Георгий Иванов. А. Белый, Блок и Вяч. Иванов готовы противопоставить энергичному акмеизму новое издание «Труды и дни». Но первый же номер разочаровывает Блока. Поэт, ждавший разговора «о человеке и художнике», увидел лишь разговор об искусстве. 17 апреля 1912 он пишет в дневнике черновик письма Белому. В нем признание: «Если мы станем бороться с неопределившимся и, может быть, своим (!) Гумилевым, мы попадем под знак вырождения. ...надо воплотиться, показать свое печальное человеческое лицо, а не псевдолицо несуществующей школы. Мы — русские». 21 ноября Блок заявляет Городецкому, что «Цех» нельзя принимать всерьез. 17 декабря он записывает в дневнике: «Придется предпринять что-нибудь по поводу наглеющего акмеизма... »

В первом номере журнала «Аполлон» опубликованы статьи Городецкого и Гумилева

два манифеста нового направления.

В глазах Городецкого конец символизма похож на самоубийство. Это направление превратило земной, красочный и звучащий мир в фантом. Акмеизм же, по его мнению, призван убрать «трупы» и начать новую поэзию.

Гумилев писал тоже наступательно, но в его словах слышалось и другое: «символизм был достойным отцом». Среди множества наивных положений у Гумилева прорывалось и что-то более существенное: «Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа». Но — от лица акмеизма произносит Гумилев — «непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать», кроме того, «все попытки в этом направлении — нецеломудренны».

Николай Степанович Гумилев, вечный подросток, задиристый, энергичный, неутомимый путешественник, а после — отважный воин, и поэзию брал «с боя». Его первый сборник «Путь конквистадоров», выпущенный еще гимназистом, — детский лепет в поэзии. Муштруя себя, он от сборника к сборнику становился все более крепким стихотворцем. Его лучшие стихи выйдут уже после зарождения нового направления. «Выдрессировав» себя, он «дрессирует» и других. Блоку идея «набивания руки» в поэзии кажется чудовищной. Для него поэзия — стихия, которая не поддается никакой «анатомии». А Гумилев даже пишет статью под названием «Анатомия стиха». Неприятие акмеизма будет сопровождать Блока до последних дней. Незадолго до смерти он напишет

о «Цехе» резкую статью «Без божества, без вдохновенья...». При этом к хорошим стихам членов этого объединения будет относиться с уважением, но к попытке организовать любые объединения по «выделке» поэтов — с отвращением.

Лишь после смерти Гумилева, расстрелянного в августе 1921 петроградской ЧК, когда современники отойдут от первого потрясения, найдутся внимательные читатели его статьи. Они вспомнят и то, как Гумилев уже при большевиках крестился на каждый храм, вспомнят его преданность православию и нелюбовь ко всяким «религиозным умствованиям» и ощутят за словами главного акмеиста не стремление свести поэзию до ремесленного стихотворства, а желание вернуть доверие Божьему миру, поскольку во славу Божию и живет поэт. Ремесло — лишь подспорье в этом деле.

Странно, но когда на «Башне» у Вячеслава Иванова Блока вынудили высказаться

об акмеистке Анне Ахматовой, его слова вроде бы так близки этим чаяниям Гумилева: «Она пишет стихи, как будто стоя перед мужчиной, а надо — как перед Богом». Но Бог Гумилева и Бог Блока разнятся между собой. Между поэтами стояла их творческая несовместимость.

Лирика Блока рождалась из музыки, из звуковой волны, которая приходила из неизвестных миров, заставляя ощущать ее ритмы и звуки всем своим существом. Гумилев рождает поэзию беззвучно: из общего рисунка стихотворения, подгоняя слово к слову, как живописец кладет мазок к мазку. Их судьбы будут идти разными путями — но приведут их к одному августу 1921.

В 1913 акмеизм неприемлем для Блока потому, что он не видит за ним никакой правды, как и вообще не видит правды в современности: «Это все делают не люди, а с ними делается: отчаяние и бодрость, пессимизм и акмеизм, «омертвление» и «оживление», реакция и революция», — заносит он в дневник 11 марта.

Но одиночество 1913 года было страшно и тем, что он ощущал границу не только между собой и людьми, собой и литературой. И последнее, быть может, самое страшное одиночество — чувство неодолимой преграды между собой и своим творчеством. Из-под его пера ничего не рождается. Весь год он почти ничего не пишет.

Затишье, мрачность, апатия. Его меланхолия превосходит обычные человеческие ощущения: он чувствует, что в серой обыденности сквозит мировой ужас: «Сегодня день тусклый и полный каких-то мелких огорчений, серостей. Просто удивительно, как это бывает последовательно, до жути» (26 февраля), — или: «Дни невыразимой тоски и страшных сумерек — от ледохода, но не только от ледохода» (30 марта).

Заключительная дневниковая запись от 23 декабря 1913 (после нее он надолго забросит дневник) — как воспоминание обо всем годе: «Совесть как мучит! Господи, дай силы, помоги мне». Выход, выплеск этого чувства — несколько ранее, в единственной статье 1913 — «Пламень». Повод — книга Пимена Карпова, писателя из низов. Она поразила Блока не художественными достоинствами («Книга не только литературно бесформенна, она бесформенна во всех отношениях»), но той страшной «хлеборобной» силой, которая сочилась из неуклюжего детища Карпова: «автор “Пламени” — никто, книга его — не книга вовсе; писана она чернилами и печатана типографской краской, но в этом есть условность; кажется, автор прошел много путей для исполнения возложенной на него обязанности, обязанности не личной, а родовой, где-то в глубине веков теряя- ющейся, и теперь выбрал путь «книжный»...». Говоря о книге, о том, как воспринял ее интеллигент, не поняв главного, того, что светится за сочинением Пимена Карпова, Блок воспламеняется и дает свое прочтение, которое более походит на озарение, на предощущение года 1917 и последующих: «были в России “кровь, топор и красный петух”, а теперь стала “книга”, а потом опять будет “кровь, топор и красный петух”... Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть, более страшной».

Полоса молчания подходила к концу. Слабые лирические вспышки начались лишь с октября. Рядом с одним ноябрьским стихотворением в черновике помета: «Как “заржавели” стихи. Долго не писал...». И характерные строки из лирики октября — ноября - декабря: «Мы забыты, одни на земле...», «Все равно ведь никто не поймет, ни тебя не поймет, ни меня...», «И я прочту в очах послушных уже ненужную любовь...», «Он душу свою потерял...», «Он нашел весьма банальной смерть души своей печальной», «Взглянул в свое сердце... и плачу». Среди ноябрьских стихотворений затрепетала цыганская струна — воспоминание о цыганке Ксюше Прохоровой и о другой, года два назад говорившей странные, загадочные слова. И в них предчувствие цыганки Кармен, которая скоро явится ему в знаменитой опере Жоржа Бизе...

Обновлено:
Опубликовал(а):

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter.
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

Назад || Далее
.