Счастливого нового года от критики24.ру критика24.ру
Верный помощник!

РЕГИСТРАЦИЯ
  вход

Вход через VK
забыли пароль?

Проверка сочинений
Заказать сочинение




Биография Блока Москва в творчестве (Блок Александр)

Назад || Далее

Москва ждала Блока. Валерий Брюсов затевал новый журнал «Весы», который призван был сыграть важнейшую роль в истории русского символизма. На его страницах будут печататься виднейшие представители этого направления. Получил предложение от Брюсова и Александр Блок. К тому же московское издательство «Гриф» было не прочь издать сборник его стихотворений. И все же главной представлялась еще одна цель поездки, быть может, самая важная: Андрей Белый и круг его единомышленников, «Аргонавтов», в большинстве — студентов Московского университета. Название кружка родилось из образов ранней поэзии Белого:

Шар солнца почил.

Все небо в рубинах

Над нами.

На горных вершинах

Наш Арго,

Готовясь лететь, золотыми крылами

Забил.

Они знают стихи Блока, читают их с упоением, заучивают наизусть.

Предстоящая встреча пугает и Белого, и Блока: смогут ли они говорить с тем же редким пониманием, как в письмах? Не возникнет ли при личной встрече что-нибудь лишнее?

Но вся официальность этой встречи, как и все возможные опасности улетучились быстро.

Поначалу каждый из них испытал нечто похожее на разочарование. Белому Блок показался не похожим на автора стихов, столь его взволновавших:

«Не было в нем никакой озаренности, мистики, сентиментальности «рыцаря Дамы», — статный, крепкий, обветренный — «не то “Молодец” сказок; не то — очень статный военный...»

Блок сразу же ощутил, что с Белым ему трудно говорить.

Их внешнее несходство бросалось в глаза. В своих воспоминаниях о Блоке Зинаида Гиппиус рисует их двойной портрет контрастными красками:

«Серьезный, особенно неподвижный, Блок — и весь извивающийся, всегда танцующий Боря. Скупые, тяжелые, глухие слова Блока — и бесконечно льющиеся водопадные речи Бори, с жестами, с лицом вечно меняющимся, — почти до гримас. Он то улыбается, то презабавно и премило хмурит брови и скашивает глаза. Блок долго молчит, если его спросишь. Потом скажет “да”. Или “нет”. Боря на все ответит непременно: “Да-да-да”... и тотчас унесется в пространство на крыльях тысячи слов. Блок весь твердый, точно деревянный или каменный. Боря весь мягкий, сладкий, ласковый...»

Но кроме внешних различий была глубинная, как скажет позднее Блок, «таинственная близость». И когда, встретившись, они ощутили тайное свое родство, все внешние несоответствия и препятствия рухнули.

Блоки пробыли в Москве две недели. Лучшее и счастливейшее время — вчетвером: Блок, Белый, Сергей Соловьев и Любовь Дмитриевна.

Белого Блок поразил молчаливостью, вескостью и точностью редких фраз и совершенным неприятием фальши.

Среди своих он чувствовал себя хорошо. Даже ироничные и эксцентричные выходки Сергея Соловьева, как и всяческие дурачества, были ему по-своему милы.

«...Едем на конке в Новодевичий монастырь, - пишет Блок письмо-отчет матери и не без улыбки продолжает: — Сережа кричит на всю конку, скандалит, говоря о воскресении нескольких мертвых на днях, о том, что анархист двинул войска из Бельгии. Говорим по-гречески. Все с удивлением смотрят».

Даже фанатичное следование Вл. Соловьеву и вообще «теоретическую» чрезмерность троюродного брата Блок готов терпеть. В Любови Дмитриевне Сережа с редким упорством желал видеть земное воплощение «Софии Премудрости Божией», а в них троих

братский союз «посвященных»; мечтая о том, что, быть может, в будущем преобразовании России им всем придется играть исключительную роль.

Хотя между любой идеей и ее воплощением есть определенный зазор, несоответствие, юный Сергей Соловьев готов был довести отвлеченную идею до буквальности. Именно поэтому, когда Блок почувствует, что «это все не то», и не захочет лгать ни себе, ни другим, его менее трезвые, «больные идеей» друзья воспримут это как отступничество. Но пока разнообразие впечатлений и сама атмосфера их «братства» затушевывали все возможные разногласия.

К узкому кругу своих могли приблизиться и другие люди, например, товарищ Белого А. Петровский. Но уже Эллис Блока тяготил и своей энергией, и тоном, который Блоку казался фальшивым.

Лев Львович Кобылинский (Эллис — его псевдоним) был человеком крайностей: то марксист, то монархист, то террорист, то католик. В сущности, это был такой же переменчивый человек, как и Андрей Белый. Но во взвинченном, неуправляемом, иногда «лживом до искренности» Боре не было фальши, вся «обманчивость» была его естеством. В Эллисе была какая-то «накрученность», была при всем его особом, странном таланте «странного человека» неестественность, от которой Блок уставал и темнел лицом. Когда же поэт попадал на люди, подобная деланность, тайная неправда ощущались им «во всех регистрах» этих собраний.

О вечере в книгоиздательстве «Гриф» Белый и через многие годы будет вспоминать с содроганием:

«Молодые декаденты желали подладиться к “мистикам” А. Блоку и А. Белому, теософы желали показать, что и они “декаденты”, Эллис бил всех по голове Бодлером, и при этом ему казалось, что все с ним согласны. Батюшков и Эртель, впавши в мистический экстаз к часу ночи, заявили: первый — что грядет новый учитель, а второй — что мы “теургией” расплавим мир, что в этом смысле вся Москва охвачена пламенем... Тогда некий присяжный поверенный, равно далекий от искусства, теософии и мистики, громким басом воскликнул, представляясь, что и он чем-то охвачен: “Господа, стол трясется...”»

Через два года Блок нарисует злую карикатуру на подобные вечера в пьесе «Балаганчик», передавая разговор мистиков:

«Ты слушаешь?» — «Да». — «Наступит событие»... — «Ты ждешь?» — «Я жду». — «Уж близко прибытие: за окном нам ветер подал знак»... — «Ты слушаешь?» — «Да». — «Приближается дева из дальней страны...»

Белый сокрушался, ему было стыдно за москвичей и обидно: «каждый в отдельноети был ведь и чуток, и тонок, а коллектив из каждого извлекал только фальшивые звуки».

Не менее тягостное впечатление произвело на Блока и другое собрание в религиозно-философском кружке, хотя здесь были люди замечательные, а в будущем известные и даже знаменитые: В. Эрн, Б. Грифцов, В. Свенцицкий, П. Флоренский. Блок, каменно промолчав вечер, выйдя на воздух, признался, что ему все крайне не понравилось.

—Люди? - невольно вырвалось у Белого.

—Нет. То, что между ними, - веско ответил Блок.

Впрочем, Блок вообще сторонился многолюдья, дичился всего постороннего. Давняя детская нелюдимость теперь обернулась нежеланием играть какие-либо навязанные извне роли. Блок был внимателен и нежен с близкими и дорогими людьми, или один на один с собеседником. В его отношении к человеку всегда было что-то братское. Но не мог видеть, как начинают фальшивить люди, собравшись вместе. Потому так предпочитал одинокие прогулки. И к Шахматову был так привязан еще и потому, что оно давало спасительное уединение. (Весной 1904 он будет зазывать Белого на лето в гости: «...там хорошо, уютно и глухо».)

И все же в целом Москва оставила в душе Блока отрадные воспоминания. Все, что касалось их маленького «братства» и самого облика древней столицы, Блок принимал и жил этим. И в письме матери заметит: «будет так много хорошего в воспоминании

о Москве, что я долго этим проживу». Но литературные собрания не могли не отвратить от себя, и, думая о Петербурге, он в том же письме скажет: «Видеть Мережковских слишком не хочу». То же — о знаменитых москвичах: «Пьяный Бальмонт отвратил от себя, личность Брюсова тоже для меня не желательна».

Последнее замечание особенно любопытно. Поскольку Брюсов-поэт оценивается им совершенно иначе.

В 1904 имя Брюсова для «младших» начинает значить очень многое. Его воздействия не минует никто из сложившегося «триумвирата».

Валерий Брюсов был старше Белого и Блока на семь лет. Его дед был крепостным, отец уже принадлежал к купеческому сословию. Жажда славы и власти привела Валерия Брюсова на литературный путь. Ради завоевания известности он не боится стать посмешищем литературной братии: в 1894 с немногочисленными соратниками выпускает сборничек модернистских стихов «Русские символисты», где играет главную роль. За ним

еще два. В предисловиях он попытался очертить основную особенность нового направления: символизм — это «поэзия оттенков», которая пришла на смену «поэзии красок».

Сборники вызвали недоумение и насмешки. Самым блестящим и беспощадным критиком оказался Владимир Соловьев. И русских символистов, и самого Брюсова он уничтожил самым страшным орудием — смехом. Его пародии на русских символистов настолько точно попали в больные места приверженцев новой поэзии, что подлинники уже нельзя было читать без улыбки.

Но результатами столь сокрушительного поражения Брюсов воспользовался как победитель. Шум вокруг странных стихов и злые насмешки над горе-поэтами не прошли даром: направление заметили, брюсовское стихотворение-однострок из третьего выпуска: «О, закрой свои бледные ноги», — стало скандально знаменитым.

Он был рожден завоевателем и вождем. Оттого в его стихах будет так много исторических лиц, знавших власть над людьми: Колумб, Ассагардон, Александр Великий и др. За скандальным дебютом в 1895 следуют сборники стихотворений с вызывающими названиями: «Chefs d’oeuvres» («Шедевры») и «Me eum esse» («Это — я»). Столкновения с литературным миром вызвали и желание четче и глубже обосновать возглавляемое им направление. Чтобы написать свои небольшие трактаты, Брюсов перечитывает целые библиотеки.

Упорству его мог позавидовать всякий. Начав как потрясатель основ, он настойчиво вгрызается в русскую и мировую культуру, начинает сотрудничать с журналом «Русский архив», где выступает уже как исследователь литературы, печатает статьи о творчестве Пушкина, Баратынского, Тютчева, завоевывая настоящую известность в литературном мире. В конце 1903 выходит очередной его сборник стихов «Urbi et Orbi» («Граду и миру»), Брюсов-поэт достигает своей вершины и широкого признания.

Через два десятилетия большинство его стихов будут казаться манерными и риторическими. Но в середине 1900-х многими, в том числе Блоком, Белым и Сергеем Соловьевым, они читались как откровение. Многие мотивы их творчества он сумел предвосхитить. А главное — книга «Граду и миру», где предстал в самых разных оттенках и символах порочный и соблазнительный мир современного города, открыла «младшим» новые темы. Уже в конце 1903 и Блок пишет мрачное городское стихотворение «Фабрика»:

В соседнем доме окна жолты.

По вечерам — по вечерам Скрипят задумчивые болты,

Подходят люди к воротам...

С 1904 года мир современного, страшного города прочно входит в его поэзию.

Последние разговоры с Белым в Москве — о поэзии Брюсова. В письмах — опять

нем. Блок говорит о пагубном влиянии брюсовской книги на поэтическое лицо Белого, на Сережу Соловьева и — на себя самого: «...от моего имени остается разве окончание: ок (В.Я. Бр... — ок!)». И хотя уже летом Белому Блок скажет, что Брюсов не поэт, а математик, тем не менее толчок, полученный от него, был очень сильный.

Блок чувствовал исчерпанность прежней темы своей лирики. Стихи Брюсова словно подтвердили давно ощущаемое распутье. Нужно было искать новые пути. Еще более очевидным свидетельством этого стала русско-японская война, начавшаяся в 1904. Гибель броненосца «Петропавловск», потопленного японской эскадрой, потрясает Блока. В письме к Белому он признается:

«Мы поняли слишком много — и потому перестали понимать. Я не добросил молота — но небесный свод сам раскололся. И я вижу, как с одного конца ныряет и расползается муравейник пассажиров, расплющенных сжатым воздухом в каютах, сваренных заживо в нижних этажах, скрученных неостановленной машиной (меня «Петропавловск» совсем поразил), — ас другой — нашей воли, свободы, просторов. И так везде — расколотость, фальшивая для себя самого двуличность, за которую я бы отомстил, если б был титаном, а теперь только заглажу ее».

Все отчетливее Блок чувствует: прежнее ушло. 9 апреля он отсылает А. Белому несколько стихотворений, темы которых были навеяны январской встречей в Москве и отголосками прошлых шахматовских лет. После чего на него будто опускается немота. Стихотворение «Дали слепы, дни безгневны...» начато в 20-х числах апреля, но закончено лишь 20 мая. Стихотворение «На перекрестке...», помеченное 5 мая, закончено лишь

декабря.

Лето 1904 в Шахматове было необычным, тревожным. В мае выпал снег. 16 июня над Москвой и ее окрестностями прошел смерч невероятной силы. В письме Е. Иванову от 28 июня Блок запечатлел это происшествие в двух коротких, но выразительных предложениях: «Смерч московский разорил именье сестры моей бабушки, где жил С. Соловьев. Вековой сад вырван с корнями, крыши носились по воздуху».

В первой половине июля в Шахматове появляются Белый и А. Петровский. Через несколько дней приехал и Сергей Соловьев.

Блок немногословен, но в нем живет теплая дружба. Он видит, что их братству приходит конец, он — в сомнениях, он — на распутье. Но редкие, мрачные слова, которые роняет поэт, не достигают ушей товарищей. Они еще полны мистических мечтаний. Каждый жест Любови Дмитриевны — «земного воплощения Души Мира» — они стремятся шутливо истолковать в соловьевском духе, не давая ей покоя и не ощущая всей неловкости этой затеи, не чувствуя, насколько они напоминают нелепых московских мистиков на вечере издательства «Гриф».

После отъезда «мистических братьев» Блок работает над рукописью своей первой книги: «Стихи о Прекрасной Даме». Прошлое еще так близко. И уже так безвозвратно.

Осень Блок встретил в Петербурге. В октябре в издательстве «Гриф» вышла его книга. Ее не всегда могли оценить по достоинству даже люди символистского круга. Сам Блок на свое детище смотрел, как на свое прошлое.

Если художник — своего рода нерв общества, народа, человечества, то в нервной системе России начала века Блок был самым чутким нервом. Близкий ему по духу и противоположный по темпераменту Андрей Белый, намного «туманней» чувствовал то, что Блок переживал непосредственно: образ, обозначенный ими как «София Премудрость Божья», «Вечная Женственность», «Прекрасная Дама», «Душа Мира» и т. д. Образ, получивший столько имен потому, что его трудно выразить на человеческом языке (и потому простое блоковское «Ты» с большой буквы, в котором слилось обращение к близкому существу и к Божеству, быть может, всего точнее передает это интимнорелигиозное переживание).

Эпоха была пронизана особыми токами, в мистику играли многие. Играли потому, что эпоха и в самом деле была почти ирреальна: действительный мир словно истончался, предчувствие грядущих катастроф носилось в воздухе.

Подлинный мистик, духовидец Блок как никто другой почувствовал Ее приближение, Ее прибытие и Ее уход.

октября он подведет черту под этим прошлым:

«Дальше и нельзя ничего. Все это прошло, минуло, “исчерпано”».

«Менялся... состав духовного воздуха эпохи»

Когда в начале 1905 года Андрей Белый приехал в Петербург, его поразил «взбаламученный вид» столицы и тревожные разговоры, долетавшие до ушей: «Примет».

(1918) «Не примет». — «Пошли уж. С иконами!» — «Неужели же будут стрелять: по иконам!» — «Не будут...»

Было 9 января, день, который войдет в историю как «Кровавое воскресенье». Блока он застал дома, и его трудно было узнать. Никогда Белому не доводилось видеть друга столь встревоженным: быстро вскакивал, быстро расхаживал по квартире. Каждые десять минут приходили вести об убитых и задавленных. Александра Андреевна хваталась за сердце и говорила о муже: «Поймите же, Боря, что он — ненавидит все это... А должен стоять там... Присяга...» На счастье, вверенное Францу Феликсовичу подразделение охраняло мост, где обошлось без столкновений с демонстрантами.

Позже, когда Белый встретит за одним столом и Блока, и его отчима, Франц Феликсович предстанет перед ним милым и по-своему беззащитным человеком. При словах о «подлых расстрелыциках» — «опускал длинный нос, точно дятел, в тарелку». Белый, чувствуя неловкость, старается быть деликатным в разговорах о происшедшем. Блок же неумолим и беспощаден. Январем 1905 года помечено стихотворение, в котором отчетливо слышны жесткие, дробные звуки, как при движущемся строе:

Шли на приступ. Прямо в грудь Штык наточенный направлен.

Кто-то крикнул: «Будь прославлен!»

Кто-то шепчет: «Не забудь!»

Рядом, пал, всплеснув руками,

И над ним сомкнулась рать.

Кто-то бьется под ногами,

Кто — не время вспоминать...

Когда это стихотворение вместе с еще двумя — «Барка жизни встала...» и «Вися над городом всемирным...» — появится в ноябрьском выпуске журнала «Новая жизнь», номер будет изъят цензурой.

В этот свой приезд Белый деятелен и кипуч: входит в круг Мережковских, знакомится с петербургскими литераторами, посещает собрания на квартире Розанова, на квартире Сологуба, в редакции журнала «Мир искусства» и редакции журнала «Вопросы жизни», рожденного из «Нового пути» Мережковских, который возглавили Н. Бердяев и С. Булгаков. И все же из шумной литературной жизни он все чаще сбегает к Блоку. Ему хочется сидеть с другом часами, в этих встречах было мало слов, много понимания и совершенно особый уют. В глазах Блока Белый впервые заметил усталость. Иногда Блок выводит Белого в город.

«Переулки, которыми водил меня Блок, - вспоминал Белый, - я позднее узнал; я их встретил в «Нечаянной радости»; и даль переулочную, и — крендель булочной...»

Будут и слова Блока, которые он не сможет не вспомнить:

«Знаешь, здесь — как-то так... Очень грустно... Совсем захудалая жизнь... Мережковские этого вот не знают».

Мережковские, у которых остановился Белый, ревнуют его к Блоку, не понимают их взаимного молчания:

«Удивительная аполитичность у вас: да, мы, вот, — обсуждаем, а вы вот — гуляете...»

Блоку литературный мир, в сущности, чужд. Он все постигает не через прения и споры, но в одиночестве. Или — изредка — в прогулках с друзьями.

Отъезд Белого пришелся опять на особенный день — 4 февраля. В Москве Иваном Каляевым убит генерал-губернатор великий князь С.А. Романов. Уже вдогонку Блок посылает другу письмо:

«Как хорошо было с Тобой в Петербурге! Сейчас мы узнали об убийстве Сергия Александровича. В этом — что-то очень знаменательное и что-то решающее. Это случилось, когда мы прощались с Тобой на платформе».

Блок чувствовал, что Россия вступила в год потрясений, что «осиянное» прошлое кончилось, что наступило другое время, тревожное. Время поисков, отчаяния, надежд.

апреля, в страстную субботу, рождается стихотворение, которое впоследствии откроет второй том его стихотворений. Знакомое обращение: «Ты». И — прощание с Ней:

Ты в поля отошла без возврата.

Да святится Имя Твое!

Снова красные копья заката

Потянули ко мне острие...

Той честности, с какой он скажет эти слова: «без возврата», — ему не простят даже близкие друзья. Они сочтут, что это измена. Сам Блок о такого рода «изменах» скажет:

«Измена не есть перемена убеждений или образа мыслей: она есть глубочайший акт, совершающийся в человеке, акт религиозного значения».

Это не он изменял. Менялся сам состав духовного воздуха эпохи. Менялась Россия.

В «Вопросах жизни» появляется первая статья Блока «Творчество Вячеслава Иванова». Самый старший из «младосимволистов», после долгой заграничной жизни поселившийся в Петербурге и уже заявивший о себе как интересном поэте и человеке энциклопедической учености, на короткое время привлек к себе особое внимание Блока. Ему суждено сыграть роль теоретика символизма. Сильное впечатление на современников произвела большая работа о древнегреческом культе Диониса «Эллинская религия страдающего бога» (1904), а также многочисленные его статьи. Его квартира в доме 25 по Таврической улице на верхнем этаже в угловой башне, так и названная «Башня», становится местом встреч петербургских литераторов, художников, музыкантов, актеров и философов.

Собеседник он тоже был необыкновенный. Как вспоминал Николай Бердяев, «В. Иванов был виртуозом в овладении душами людей. Его пронизывающий змеиный взгляд на многих, особенно на женщин, действовал неотразимо». Энциклопедизм, ораторский дар и талант импровизатора придавали его суждениям особую остроту. На любую тему он мог с ходу прочитать многочасовую лекцию. С легкой руки философа Льва Шестова он получает торжественное прозвище: «Вячеслав Великолепный».

Вслед за статьей в «Вопросах жизни» выходят многочисленные рецензии Блока. Это уже не просто профессиональная литературная работа. Это даже не просто критика, это настоящая проза: емкая, точная. Блок-критик обладает стереоскопическим видением. За отдельным литературным явлением (книгой, сборником) он не только видит состояние литературы, но и постоянно ощущает сверхзадачу всякого писательства, с исключительной вкусовой и нравственной чуткостью отделяя зерна от плевел. В письмах к Белому чуткий слух Блока улавливает за политическими событиями начало мировых потрясений. Белый пишет статью с вещим названием «Апокалипсис русской поэзии» (она появится в журнале «Весы» в апреле). В эпиграфе слово из Соловьева («Панмонголизм!») и два слова из Блока: «Предчувствую Тебя». В статье несколько эстетично выражены чаяния младосимволистов: «Цель поэзии — найти лик музы, выразив в этом лике мировое единство вселенской истины». Искусство для него — «кратчайший путь к религии». Среди русских поэтов-апокалиптиков он называет имена Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева и двух современников: Брюсова и Блока. О последнем говорится с особой горячностью и в самых превосходных тонах.

В быстром ответе Брюсова («В защиту одной похвалы») слышится раздражение. «Провиденциализм» молодых ему чужд. Он предпочитает чисто литературные мерки для творчества. «И неужели Блок, - восклицает мэтр, - более являет собой русскую поэзию, чем Бальмонт, или неужели поэзия Баратынского имеет меньшее значение, чем моя?» Вторая половина предложения — явный отвод. Среди современников Брюсов хочет быть первым. В Блоке он почувствовал соперника. Сам же Блок в рецензии на «Собрание стихов» Бальмонта формулирует свое отношение к поэту, которого ему противопоставил Брюсов, без обиняков: «Бальмонт не совсем русский и уж вовсе не народный поэт».

Из-за неразберихи в университете экзамены откладывались. В апреле Блок уезжает с женой в Шахматове, в мир, далекий от людских тревог. О своей «земляной» жизни он пишет Евгению Иванову:

«Когда приехали, жутко было иногда от древесного оргазма — соки так и гудели в лесах и полях. Через несколько дней леса уже перестали сквозить тишиной и стали полношумными. Теперь все они веселятся, очень заметно... Цветет все раньше, уже сирень все ветки согнула. В одной из многочисленных гроз показывался венец из косых лучей — из глаза Отца. Солнце бушует ветром — это ясно на закате, сквозь синюю и душную занавеску. Говорили, будто Москва горит, — так затуманились горизонты; но это были пары и “пузыри земли”, и “ветер разнес их мнимые тела, как вздох”»...

«Пузыри земли» и последняя строка — цитата из любимого шекспировского «Макбета».

О том же он скажет в августе в предисловии к сборнику «Нечаянная радость»:

«...Пробудившаяся земля выводит на лесные опушки маленьких мохнатых существ. Они умеют только кричать “прощай” зиме, кувыркаться и дразнить прохожих. Я привязался к ним только за то, что они

добродушные и бессловесные твари, — привязанностью молчаливой, ушедшей в себя души, для которой мир — балаган, позорище».

В стихах Блока появляется зачарованный мир болот: «бескрайняя зыбь», «чахлые травы» и «тощие злаки», «ржавые кочки и пни», «зеленые искры», «болотные попики» и «болотные чертенятки»...

(1919) июня из Дедова в Шахматове приезжают Андрей Белый и Сергей Соловьев. Каждый из них переживает свой духовный кризис. Воспоминания о прошлом счастливом лете вселяют в них особые надежды. О предстоящей встрече с Блоком и Любовью Дмитриевной думается с радостью. Как пояснял позже Белый: «Хотелось и просто втроем помолчать: без слов». Когда друзья ехали в Шахматово, их сопровождала надвигающаяся гроза, в поезде от Крюкова до Подсолнечной их настиг град. Пока все это воспринималось не как предзнаменование, виделось в ореоле предчувствия счастья встречи. Когда же их таратайка подъехала к крыльцу и они увидели Блока с женой и матерью, сразу почувствовалось, что прошлое лето ушло безвозвратно: что-то сдвинулось, какая-то тень легла на прежнее братство. Между Блоком, Любовью Дмитриевной и Александрой Андреевной чувствовалось напряжение.

Сергей Соловьев, вера которого в заветы дяди уже пошатнулась, хватался за прошлое, хотел, чтобы все было как раньше, требовал от всех верности прежним идеалам. К тому же он был увлечен «чеканной» поэзией Брюсова, и стихи Блока стали казаться ему «романтическою невнятицею». Любови Дмитриевне прежнее поклонение казалось насмешкой. Блок стремился к уединению, был темен и сумрачен. Однажды он прочитал им несколько стихотворений, написанных в 1905: с болотами, топями, «тварями весенними», «болотными чертенятками»...

И сидим мы, дурачки, —

Нежить, немочь вод.

Зеленеют колпачки Задом наперед, —

это четверостишие показалось Соловьеву и Белому насмешкой над их общим прошлым.

Взаимное напряжение разрешилось самым неожиданным образом. Сергей Соловьев, выйдя погулять, пошел в сторону леса. Вдруг он увидел зарю, звезду над зарею, и вся горечь взаимонепонимания вдруг вступила в его сознание странной идеей. Ему вдруг показалось, что если он будет идти за этой звездой через леса, болота, не оборачиваясь, все прямо и прямо, то их мистическое братство будет спасено. Ночь застигла его в лесу. Чудом он выбрался к Боблову. Залаяла собака, он увидел девушку в розовом платье... Это была сестра Любови Дмитриевны, Мария Дмитриевна Менделеева. Она узнала шафера на свадьбе Блока и Любы. Соловьев признался, что заплутал. Его приняли радушно. И в самом благодушном настроении он вернулся на следующий день в Шахматове

Вместо «спасения братства» его ждало возмущение Александры Андреевны. Всю ночь в Шахматове не смыкали глаз. В окрестностях было много «болотных оконец», за Сережу тревожились, посылали гонцов. Утром Белый напал на след пропавшего... Больше всего поразило обитателей Шахматова не безрассудство Сережи, но его беспечность в отношении друзей. За него беспокоились, он в ответ то шутил, то ссылался на высокие «мистические причины». Мать Блока взорвалась: это «дьявол и соблазн». Соловьев как-то беспечно воспринял и гнев Александры Андреевны, но здесь за друга обиделся Белый. Утром он уехал раньше положенного, успев-таки передать через Соловьева записку Любови Дмитриевне с признанием в любви.

Сергей Соловьев остался еще на два дня. Исступленно сражаясь в карты, они с Блоком не сказали друг другу ни слова.

После отъезда «мистических братьев», с которыми отдалялось его прошлое, на Блока накатывает лирическая волна, и с ней приходят новые темы. Эхо от недавней встречи с «братьями» (от ее натянутости, неестественности, театральности) затрепетало в «Балаганчике»:

Вот открыт балаганчик Для веселых и славных детей,

Смотрят девочка и мальчик На дам, королей и чертей.

И звучит эта адская музыка,

Завывает унылый смычок.

Страшный черт ухватил карапузика,

И стекает клюквенный сок.

Стихотворение — микродрама. Мальчик произносит нечто мистическое («Он спасается от черного гнева // Мановением белой руки...»), в ответе девочки — скрытая пародия на недавнее явление «Ее», «Дамы», «Королевы». Финал — за паяцем в картонном шлеме, и с деревянным мечом, истекающим клюквенным соком. Последние две строки:

Заплакали девочка и мальчик,

И закрылся веселый балаганчик.

Этому стихотворению еще придется сыграть свою непростую роль в жизни Блока.

Но кроме «Балаганчика» он пишет и другое — «Осенняя воля». В июле совершенно явственно в его поэзию входит тема России. Образ родины стоит за движением холодного воздуха, за каждым словом:

Выхожу я в путь, открытый взорам,

Ветер гнет упругие кусты,

Битый камень лег по косогорам,

Желтой глины скудные пласты.

Ветреный простор, глинистые косогоры, узорный рукав отныне войдут в его поэзию навсегда.

В августе рождаются и другие знаменитые строки: «Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю...» Многие услышали в стихотворении напоминание о Цусиме. Поражала и лучистая чистота этих строк, и горькая концовка:

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у Царских Врат,

Причастный Тайнам, — плакал ребенок О том, что никто не придет назад.

Ссора с друзьями толкала на иные, тайные встречи. Летом Блок пишет рецензию на книгу «Тихие песни» никому неизвестного Ник. Т-о. Он видит в авторе начинающего и старается быть как можно суше. И все же с языка срывается: «носит на себе печать хрупкой тонкости и настоящего поэтического чутья...», «вдруг заинтересовавшись как-то, прочтешь, — и становится хорошо...», «совсем новое, опять незнакомое чувство, как бывает при неожиданной встрече», «чувствуется человеческая душа, убитая непосильной тоской, дикая, одинокая и скрытная»...

Свою рецензию на этот сборник стихов Блок закончит пожеланием: «Хочется, чтобы открылось лицо поэта, которое он как будто от себя хоронит, - и добавит: — Нет ли в этой скромной затерянности чересчур болезненного надрыва?»

Надрыв действительно был. Автор был слишком стар для начинающего: он уже подходил к своему пятидесятилетию. Его жизнь слишком далеко отстояла от литературного мира, хотя его внутренняя, тайная жизнь была примером редкой любви к литературе и рыцарской преданности ей. К началу 1900-х Иннокентий Анненский (псевдоним Ник. Т-о составлен из букв имени Иннокентий) — уже признанный ученый- филолог и педагог. Но тайную его жизнь — его собственную поэзию, которой через многие годы, уже после смерти автора, суждена была высокая судьба и подлинное признание, — не знал никто. Одинокая душа неизвестного автора всколыхнула Блока. В июльском письме к Г. Чулкову он признается: «Ужасно мне понравились “Тихие песни” Ник. Т-о. В рецензии старался быть как можно суше; но, мне кажется, это настоящий поэт, и новизна многого меня поразила». В марте следующего года, узнав имя автора, напишет Анненскому: «Это навсегда в памяти. Часть души осталась в этом».

27 августа Блок с женой возвращается в Петербург. Революция волнует его.

октября, в день выхода царского манифеста, он среди ликующей толпы. В одной из уличных процессий он нес во главе красный флаг. Но в самом конце года, 30 декабря, в письме к отцу следует признание:

«Отношение мое к «освободительному движению» выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и одно время даже в сочувствии социал-демократам. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу, из “общественности”, отбросив то, чего душа не принимает. А не принимает она почти ничего такого — так пусть уж займет свое место, то, к которому стремится. Никогда я не стану ни революционером, ни “строителем жизни”, и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний».

И здесь, внутри общественного волнения, Блок предпочитает свое одиночество. И само это волнение он лучше понимает своими обостренными нервами, наедине с жизнью.

Память о неудавшейся летней встрече не отпускала. 2 октября 1905 года Блок пишет Белому братское письмо, надеясь на понимание.

«Право, я Тебя люблю. Иногда совсем нежно и сиротливо... Ты знаешь, что со мной летом произошло что-то страшно важное. Я изменился, но радуюсь этому... Я больше не люблю города или деревни, а захлопнул заслонку своей души. Надеюсь, что она в закрытом наглухо помещении хорошо приготовится к будущему... Не могу сказать, как радостно и постоянно Тебя люблю...»

Ответ Белого от 13 октября — нервный и требовательный. Он сомневается, что за будущим Блока есть какое-то содержание. И выплескивает в письме всю боль недавно пережитого:

«Летом, когда мы с Сережей были в Шахматове, мы оба страдали от внезапных осложнений в одном для меня и Сережи реальном мистическом пути, о котором я много и долго говорил Тебе в свое время и против которого Ты не возражал (почему?)... Когда же нужно было совершить отплытие в сторону долга и Истины, а не бытия просто за чаем и мистическими разговорами, все запуталось: тут, без сомнения, Твоя неподвижность оказала влияние. Все осложнилось. Мы с Сережей почти обливались кровью...»

В Белом все клокочет: Блок должен был или «делом принять» тот путь, который был ему предложен, либо «все это проклясть». Блок не сделал ни того, ни другого, а, глядя на друзей, «эстетически наслаждался чужими страданиями». В конце письма Белый смягчается, в нем просыпается человеческое чувство:

«Дорогой Саша, прости мне мои слова, обращенные к Тебе от любви моей, но я говорю Тебе, как облеченный ответственностью за чистоту одной Тайны, которую Ты предашь или собираешься предать. Я Тебя предостерегаю — куда Ты идешь? Опомнись! Или брось, забудь — Тайну. Нельзя быть одновременно и с богом и с чертом».

Блок отвечает товарищу сразу: «Целый день сегодня мне было очень больно, но совсем не обидно». Он готов взять вину на себя. Он никогда «не умел выражать точно своих переживаний». Он готов отказаться от прежнего: «Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю». Все упреки Белого приняты, кроме одного: страданиями друзей он не наслаждался. И готовность к жертве: «Милый Боря. Если хочешь меня вычеркнуть

вычеркни. В этом пункте я маревом оправданий не занавешусь».

Возникшее напряжение разрешается в декабре приездом Белого в Петербург. При первой встрече они поначалу конфузились как дети. Но разговор пошел теплый. И главное, как впоследствии вспоминал Белый, «Блок сумел, точно тряпкой, снимающей мел, в этот вечер стереть все сомненья». После отъезда Белого в Москву в конце декабря их предновогодние письма полны умиротворения: Белый признается другу, что любил его всегда, «но не чувствовал такой близости, как теперь». Блок тоже полон покоя и счастья:

«Родной мой и близкий брат, мы с Тобой чудесно близки, и некуда друг от друга удаляться, и одинаково на нас падает белый мягкий снег, и бледное лиловое небо над нами... »

(1920) января 1906 года в том же умиротворении он пишет стихотворение, обращенное к Белому:

Милый брат! Завечерело.

Чуть слышны колокола.

Над равниной побелело —

Сонноокая прошла...

Их прежние хождения по переулкам, братские встречи втроем воскресают в этих строчках:

Возвратясь, уютно ляжем Перед печкой на ковре И тихонько перескажем Все, что видели, сестре...

Но в январе Блок пишет и другое произведение. Георгий Чулков собирается создать театр «Факелы». Блоку он предложил из стихотворения «Балаганчик» сделать пьесу.

- января она была закончена. С «Балаганчика» начался цикл лирических драм Блока.

Пьеса родилась из стихотворения, как симфония рождается из музыкальной темы. Здесь есть факельное шествие, картонный шлем и деревянный меч, паяц, истекающий клюквенным соком. Есть и кукольная мистика, которая в стихотворении едва мерцала. Но появляется и нечто совершенно новое. Блок берет традиционных героев балаганов, которых видела петербургская публика рубежа веков: Пьеро, Арлекина, Коломбину. Под этими масками разыгрывается любовная драма: Пьеро влюблен в Коломбину, ее уводит более удачливый Арлекин. Но когда он сажает даму своего сердца в извозчичьи сани, Коломбина падает, превращаясь в картонную невесту. Бывшие соперники ходят по ночным снежным улицам, уже как братья, поют: «Ах, какая стряслась беда!» В конце Арлекин, стремясь навстречу весеннему миру, прыгает в окно. «Даль, видимая в окне, оказывается нарисованной на бумаге. Бумага лопнула. Арлекин полетел вверх ногами в пустоту». В окне появляется смерть, распугав всех действующих лиц. Навстречу ей идет только Пьеро, и по мере его приближения она оживает, становясь Коломбиной. Но в решающий момент «декорации взвиваются и улетают вверх. Маски разбегаются». На сцене остается один жалобный Пьеро. Театральность и балаганность лирической драмы еще более подчеркивает комический образ автора, который то и дело врывается на сцену, пытаясь защитить свое произведение от произвола актеров, играющих на сцене, и объясниться с публикой. В гротескно прочерченном сюжете Блок увидел скорое будущее.

Они с Любовью Дмитриевной зовут Белого в Петербург. Белый понял недавнее примирение по-своему. В нем все сильнее разгорается любовь к жене Блока. Ради соединения с нею он готов переселиться в Петербург. Но с первой же встречи все пошло совсем не так, как ожидалось. Перед своим визитом он послал Блокам куст пышной гортензии. Войдя, тут же почувствовал, что посылка показалась безвкусной и всех покоробила. Не было и прежней теплоты ни в комнатах, ни в душах. Когда же при следующей встрече Блок прочитал «Балаганч

Обновлено:
Опубликовал(а):

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter.
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

Назад || Далее
.